Принцесса на горошине, и нечего скрывать:
горошина подброшена в принцессину кровать.
Ну что же тут хорошего? Опаснейший сюжет.
Горошина подброшена на шёлк и креп-жоржет.
Но поутру прохожие вдруг стали замечать:
горошина подброшена в принцессину кровать.
Была б она подброшена в кастрюлю или в таз,
как это ей положено, тогда бы в самый раз.
А чтобы сытой задницей поверх продукта спать —
уж ты прости, красавица, как это понимать?
Ругаются прохожие: в стране гороха нет,
ещё не огорошены детсад и горсовет,
и ничего похожего в сельмаге не сыскать,
они ж её, горошину — подумайте! в кровать!
С кого за это спрашивать? Кому держать ответ?
За каждую горошину, которой в супе нет,
за каждую картошину, что разлетелась в дым,
за каждую галошину, в которой мы сидим.
Ругаются прохожие и поминают мать:
принцессы на горошинах, а мы не можем спать!
Не жалею, не зову, не плачу,
что живу я так, а не иначе,
что, войдя в преклонные лета,
прожил жизнь не тигра, а кота.
Что дрожал и умирал от страха,
что ни день давал я мах за махом,
что к начальству ластился, как кот,
чтобы слопать лишний бутерброд.
Извините, зайцы и бараны,
что ушли из жизни слишком рано!
Обращаюсь к мертвым и живым:
всё пройдёт, как с белых яблонь дым.
Ах этот Пушкин! Он тогда моложе,
он лучше был, и мне не позабыть
Его слова: «Любовь ещё, быть может…»
Конечно, может. Как же ей не быть!
И я твержу, я лезу вон из кожи,
свои года пытаясь превозмочь,
В надежде, что любовь ещё быть может.
Конечно, может. Как же ей не мочь?
Слова, слова… Такая вроде мелочь,
но их коварным смыслам нет числа.
Не мочь, не мочь… А там, глядишь, и немочь.
А там и немощь… Страшные дела.
Ах этот Пушкин! Наважденье наше.
Тягаться с ним — кому достанет сил?
Хотел сказать я просто: «Свет Наташа!»
но он и тут меня опередил.
Довольно слов. Куда я лезу сдуру!
Я промолчу и буду пить вино.
Ах эта русская литература!
Что ни скажи — всё сказано давно.
На этом фоне мне похвастать нечем,
и ты меня, подруга, не суди.
Я просто говорю: ещё не вечер.
Что?
Каково?
Ну, Пушкин, погоди!
Ворона каркнула во всё воронье горло,
сыр выпал, и его лисица спёрла.
Теперь её не сыщешь, не догонишь…
Чем больше каркаешь,
тем больше проворонишь.
Далека ты, путь-дорога,
но, не ведая другой,
мы идём, шагаем в ногу
со своей второй ногой.
Один поэт, надвинув шляпу,
сказал в вечерней тишине:
«О, дай мне, Джим, на счастье в лапу,
дай, Джим, на лапу счастье мне!»
Ну как же город будет,
ну как же саду цвесть,
когда такие люди,
что страшно рядом сесть?
Мятежной, бурною порою
воскликнул вдохновенный скиф:
«Мы наш, мы новый мир построим!»
Но где тот скиф? И где тот миф?
Аня! Поезд!
ТеатрВ купе поезда Инта-Воркута конвоир и его подконвойный.
ПОДКОНВОЙНЫЙ: Русский человек — широкий человек. До того широкий, что уже в стране не помещается.
КОНВОИР: А почему, вы думаете, такая великая русская литература? Потому что в другой литературе не поместился бы русский человек.
Вечер тихо встает за окном.
Возникает песня: «Слышен звон кандалов издалёка», но сама песня не издалёка, а из соседнего купе.
Дремлет конвоир, дремлет подконвойный, дремлет огромная родная страна.
Король Жираф жил ногами на земле, а головой в небе. Граждане задирали на него голову и рычали, ржали, лаяли, мяукали, хрюкали, блеяли восторженные слова. Речевой аппарат так устроен, что, когда голову задерёшь, рот раскрывается и из него вылетают восторженные слова, а когда голову наклонишь, рот закрывается до узенькой щёлочки, шквожь которую прошачиваютшя ишключительно шипящие жвуки. Шердитые. Жлые. Жачаштую швирепые. И шкладываютшя в ошкорби-тельные шлова.